«Остапа Бендера несло…» – подумал он, вдруг вспомнив читанный некогда роман Ильфа и Петрова.
– Ты слышишь меня, Степаныч? – напомнил о себе приятель.
– Слышу, дорогой. Слышу и думаю о своем. И хочу сказать вот что: лично я бы хоть сегодня сбежал отсюда куда подальше. Сломя голову сбежал.
– Не понимаю?.. – в глазах Курицина отразилось недоверие. – Не понимаю. Ты же здесь как рыба в воде. Здесь та стихия, в которой ты безошибочно ориентируешься, тебе открыты все двери – власти, бизнеса, человеческих взаимоотношений. И – бежать… Куда? Зачем?
Он замолчал.
Молчал, опустив голову, и Белов.
– Ну ладно, не хочешь говорить – не говори, – сказал через некоторое время Курицин. – Однако ничего подобного я ранее от тебя не слышал.
– Да что там перетирать одно и то же! – с гримасой ненависти на небритом лице неожиданно почти выкрикнул Белов. – Здесь действительно моя стихия, но стихия давно пройденная, как бывает сотни раз пройдена старая таежная тропа. Человеческие взаимоотношения меня интересуют и того меньше, потому что я – вышел из местного люда, и мне он не интересен. Не интересен, потому что слишком прост, наивен, не способен устроить собственную жизнь. Только бизнес меня здесь удерживает и я буду делать деньги всеми доступными мне способами – в силу своих талантов и не вступая в конфликт с законом, а тех, кто попытается мне в этом помешать, буду рвать на куски.
«Однако полезло из тебя, приятель, – неприязненно подумал Курицин. – Ну-ну, послушаем дальше».
– И ты туда же: глаза узрел страдальческие – ну прямо как мой брательник Колька… Твое теперешнее желание сделать здесь жизнь богаче и краше, ежели и в самом деле представить, что ты к этому стремишься, разобьется о все то же равнодушие местного народа, – между тем продолжал Белов о своем. – Хотя, я думаю и даже уверен в этом, ты мне лапшу на уши вешашь. Не к тому ты стремишься и не тем хочешь заниматься. Да бог с тобой.
Как часто бывало с ним, помолчал и добавил:
– Или черт…
Зло усмехнулся, резко сплюнув. Быстро взглянул на Курицина, который в этот момент отвернулся.
– Вот не было меня почти две недели, и что же? Работа фактически встала. Мужичье в загуле. Мастера разводят руками, и только одно слышу: «Степаныч, а я че могу…» «Степаныч, никакого с ними сладу…» Проехал я по поселку, вытащил иных из дому, дал по харе одному, другому, так сегодня утром к отходу вахтовки почти все собрались. Полупьяные, похмельные, ср…, но собрались. Да будь я трижды филантропом, но людей этих переделать не дано никому. А с другой стороны глянуть, то и их можно понять: страну – развалили, твердый заработок – отняли, какие-то социальные гарантии – побоку, так хоть в водке душу отвести.
Белов выговорился и теперь сидел с блуждающими глазами на побагровевшем лице. Во всем его облике чувствовалась какая-то хроническая усталость, какую нельзя снять ни крепкой выпивкой, ни доброй охотой на матерого зверя, ни отдыхом где-нибудь на Канарах. Такая наваливается на человека, когда как бы усыхает душа его. Усыхает от многих страданий, от многих потерь, от невозможности вернуться к изначальному – начать то есть жизнь с чистого листа – так, во всяком случае, показалось Курицину. Потому он еще внимательнее стал вслушиваться в слова, всматриваться в глаза собеседника.
«Что-то здесь не то и не так, – думалось между тем. – Или тебе действительно хвост прищемили, или уж что-то иное, недаром две недели болтался в Иркутске… И чего это надо было столько времени болтаться?..» – изводился в догадках.
Белов не собирался столько времени пробыть в областном центре – три-четыре дня и не более того. Даже в связи с приездом дочери Леокадии Петровны – Людмилы. Ну, встретил, ну, отдал дань приличия, сводил куда в ресторан женщин и – отвалил в свои присаянские пенаты. Однако он превысил все нормы, какие отпускал себе на подобные поездки.
Белов в первый же вечер пригласил женщин в лучший ресторан Иркутска отужинать, мотивируя свое приглашение тем, что такую встречу надо бы отметить шампанским, тем более что сам выход на люди не представлял для женщин особых хлопот, ведь они и без того собирались принарядиться для домашнего застолья. Имел он при этом и свое соображение, которое состояло в том, что в ресторанном чаду, толкотне, шарканье официантов и разговорах за ближними столами он останется самим собой и внутренняя его скованность мало-помалу сгладится, останется незамеченной и он как бы сохранит собственное мужское достоинство человека самодостаточного и независимого ни от каких чувств.
Все вышло в лучшем виде: в ресторане он шутил, что-то рассказывал о своих таежных походах, приглашал танцевать то Леокадию Петровну, то Людмилу и видел – это женщинам нравилось. Видел он и то, как петербургская гостья нет-нет да взглядывала в его сторону с интересом, а слушая, то и дело наклоняла голову, давая понять, что рассказы Белова ее занимают и она с охотой готова слушать дальше.
Как всегда, Владимир чуть пригубил шампанского, женщины же, наоборот, к своим фужерам прикладывались часто, и к концу вечера бутылка оказалась пустой.
На Людмиле было длинное черное вечернее платье, под которым обозначились все округлости и выпуклости молодого тела. Кожа лица, шеи, грудь отливали матовой чистотой, по плечам небрежно рассыпались длинные, слегка волнистые каштановые волосы. Замшевые короткие сапоги, в каких она приехала, заменили черные изящные туфельки.
Привлекла его внимание и брошь на левой стороне груди – небольшая, с красноватого оттенка камнями и, видно, – дорогая, что он также про себя отметил, решив при удобном случае спросить об этой изящной вещи: Белову почему-то подумалось, что она непременно фамильная.