Данила терпеливо ждет. Когда пес оказывается в метре от него, сует ему в пасть дуло ружьишка и говорит, будто человеку, на полном серьезе:
– Ну че, пакостник?.. Догулялся? Допрыгался? Счас бабахну, и только мозги твои дурацкие полетят в разны стороны…
Сам же все дальше и дальше сует ствол в пасть собачью. Тот слегка отползает, глядит умоляющими глазами в глаза хозяина, будто просит прощения, мол, то было в последний раз и боле не будет никогда. Бес, мол, попутал…
– Бес, говоришь, попутал? – будто угадывает мысли собаки Данила. – А я вот те счас все твои внутренности попутаю. Ты, поганец, зачем стягно тяпнул из сеней? И слопал-то вить один, никого не подпустил к себе. А ты его добыл, стягно-то? Ты сколь в прошлом годе облаял собольков-то? Дурочку гнал, када надо было работать?..
У пса шла пена из пасти, из глаз катились слезы, сам он мелко дрожал, и пора было завершать «воспитание».
Данила отставлял ружьецо, приказывал:
– Иди уж, но смотри, поганец этакий…
Буран отползал от хозяина на некоторое расстояние задом, затем поворачивался и пускался наутек.
Данила усмехался, доставал кисет, скручивал папиросу.
– Все понимат, – кивал в сторону уносящего ноги пса.
Данила, казалось, нисколько не старел. Правда, крепко сбитая фигура его несколько размягчилась, плечи закруглились, проявился живот. Иной раз прикашливал, сплевывая громко, будто в сердцах. Будто злился на кого.
Брился он нечасто, позволяя отрастать щетине, глаза смотрели отстраненно, не выражая порой ничего, кроме какой-то потаенной горечи, которую прятал под разросшимися топорщущимися бровями. Если прибавить к тому еще и одежду, а носил он неизменно потертую меховую душегрейку, линялую рубашку в большую клетку да заправленные в валенки темные суконные штаны, то всякий, кто глянул бы на него в окружении почерневших от времени стен построек, невольно подумал бы про себя: «Лешак…»
Фигура, повадки, привычки его как нельзя вписывались во внутреннее устройство жилища. Главное, что было в доме, конечно, печь – большая, глинобитная, с полатями и сводчатыми проходами внизу – для вентиляции воздуха и сушки обуток. На стене, ближе к печи – развешанные пучки разных трав, здесь же, ближе к кути – связки лука. Здесь же безмен, ножницы для стрижки овец, сечка и прочие нужные в хозяйстве вещи. Перегородка в доме отсутствует за ненадобностью – отгораживаться-то, видно, не от кого. Старинная деревянная кровать стоит за печью, у дальней стены, и со входа в жилище невидимая. От печи до стены протянута бечевка, и можно задернуть ситечную штору, чего Данила никогда не делает. Ближе к входной двери у окошка поставлен стол, который никогда не знал клеенки. По праздничным дням стол застилается скатертью, в будни – скоблится широким косарем, что проделывает сам хозяин. Чуть поодаль – обтянутый дерматином диван с круглыми, в виде подушек, ограничениями по бокам. В кути все, чему и положено быть: стол с отделами для всякой всячины внизу, на стене три полки в виде шкафа для посуды. И стол, и шкаф закрыты занавесками. Рядом с небольшим окошком стоит старинный же буфет, в нем хранится что получше: графинчик, рюмки, блюдца, какие-то замысловатой формы бутылки, что-то еще. Внизу в мешочках сахар, макароны, вермишель, крупы – все это Данила в немалом количестве покупает, когда выезжает в райцентр. Еще в доме самоделошная тумбочка; впрочем, здесь все самоделошное, кроме разве что дивана. В ней хозяин хранит приспособления для починки обуви, для подшивки валенок – нитки, иголки, шила, дратву, вар. В верхнем отделе – оружейные припасы: патронные гильзы и магазинные заряженные, картечь, дробь, жеканы, капсули, порох. На тумбочке привезенная с войны гармонь. Есть в жилище и заказанная после войны ануфриевскому столяру Кольке Кудрявцеву этажерка, на которой с десяток книг – разных, от школьной «Родной речи» до произведений некоего писателя Боборыкина. Тем же мастером изготовлен платяной шкап – надо же было куда-то определить выходной пиджак с орденами и медалями, выходные же полушубок, драповое демисезонное пальто на манер городского для выезда и прочее тряпье, коему хозяин мало придавал значения.
Швы стен аккуратно промазаны коровьим навозом, смешанным с глиной, а после на многие разы забеленные. На самом видном месте на стене – портрет отца с матерью и еще какие-то карточки по низу деревянной крашеной рамы.
Дом слажен из половинника. Так строили немногие даже тогда, когда люди знали подлинную цену лесу. Половинник – это распушенный пополам сутунок. Распиленный, понятно, двуручной пилой. Работенка не из легких, но кто ж тогда заботился об облегчении работы? Дом из половинника наружу имел те же горбатые бревенчатые стены, но внутри стены были ровными, будто оштукатуренными. Болонь наружу обеспечивала строению крепость и долговечность, ровные стены изнутри радовали глаз.
Видно было по всему, что Данила послабеет нескоро. Держал себя в чистоте телесной, устраивая постирушки с неизменной периодичностью – раз в неделю. Раз в неделю топил баню. Топил со всем тщанием, промывал полы, протирал полок, скамейку, застилал полок: летом – разнотравьем, зимой – листовым сеном. Раздевался до исподнего и шел с веником под мышкой. Парился долго, с долгими же перерывами для отдыха, и завершал мытьем. Признавал только рогожью мочалку, которой растирал тело до багровой красноты. Затем возвращался в дом, где долго лежал на диване, изредка сглатывая из ковша заранее приготовленного морсу из клюквы.
Но и это было еще не завершением банного дня. Отдохнув, Данила подымался с дивана, шел к приготовленному перед баней же столу, на котором стоял графинчик с самогоном, тарелочки с грибками, брусничкой; сало и лосятину тут же на доске резал уже перед употреблением, дабы не потеряли сенной стылости, а из печи вынимал небольшой чугунок с дымящейся круглой картошкой.