Если заглянуть в глубь его потаенных дум и намерений, то и на родовых выселках Данила поселился неслучайно. Тяжело ему было здесь поселиться и одновременно легко. Тяжело, потому что все напоминало о прошлой трагедии; легко, потому что здесь витал дух его единокровных сродственников и на выселках он постоянно чувствовал как бы их незримую защиту. Потому никогда не сторожился, не запирался на засовы и задвижки. Двери дома Данилы были открыты всякому, кто бы то ни был.
Нельзя сказать и то, что поселился он здесь перед войной на готовое. Дом от времени нижним венцом ушел в землю, обветшал крышей, погнил оконцами, осыпался внутренней немудреной отделкой. Все это надо было привести в надлежащий вид, дабы жилье наполнилось жилым духом, дабы отвечало элементарным запросам нового хозяина – в уюте, тепле, обстановке. И все лето вкладывал Данила в жилище свои тогда еще немалые молодые силы: поднял дом, заменил нижний венец, перекрыл крышу, заказал столяру Кольке Кудрявцеву рамы, поменял скособочившиеся двери, что вели в сени и дом, наново изнутри промазал межбревенные швы, трижды обелил стены и потолок, особую заботу проявил к старой глинобитной печи – так же от времени осыпавшейся углами, будто вылинявшая, как старая, износившаяся, но любимая хозяином рубаха.
В последующие годы претерпели обновление и все другие постройки. Усадьбу Данила обнес крепким заплотом, поставил ворота, подремонтировал навес, где ныне обитал Гнедой и собаки, подладил стайчонку. Двор застелил досками.
Все почти пять лет войны усадьба простояла с заколоченными дверями и окнами. И когда вернулся, потребовалась лишь разовая побелка, и жилище его заиграло всеми лучами заглянувшего в освобожденные окна декабрьского ослепительного солнца. Не появляясь в поселке, через пару дней ушел в тайгу – лечить, как потом говорил любопытным, душу от фронтовой скверны.
Утром Воробей засобирался в поселок, хозяин не удерживал, вышел проводить.
Дождавшись, пока приятель скроется за поворотом, пошел в сарай, где не бывал годами и где на всякой, пригодной в крестьянском хозяйстве, всячине лежала вековая пыль. А были здесь старые лошадиные дуги, тележные колеса, приспособления для столярного дела, какие-то колоды, сверху свисали ботала, что привязывали к шеям скотины, чтобы не потерялась. Все это добро от времени покрылось толстым слоем пыли, скукожилось, закаменело или, наоборот, превратилось в труху. Все это прикапливал добрый хозяин, каким был дед его Ануфрий Захарович.
Данила окинул сарай взглядом, задумался и почувствовал, как сердце захватывает сосущая, будто болотная трясина, печаль, чего не испытывал раньше, но привелось испытать теперь. Понимал он и то, что печаль эта неспроста, а как предвестник чего-то большого, заглавного, что может перевернуть всю его устоявшуюся жизнь. И он готов к тому. Он жил для того. Это большое и заглавное вот-вот взбаламутит отстоявшуюся воду его похожих друг на дружку дней, месяцев, лет, закрутит в водовороте и бросит на самое дно, чтобы с силой вытолкнуть наверх, но только для того, чтобы он успел хватить воздуха. Так было на фронте и так будет сейчас. Так будет повторяться много раз, и чем все это закончится – никто не скажет. Данила понимал, что начинается иная, полная тревог и волнений жизнь. Жизнь, какой не живал прежде, но каковую жаждал.
С внутренним трепетом вынул Данила из дальней стены нечто вроде клина, запустил в расщелину руку и нащупал сверток. Возвратил клин на место.
В доме на столе развернул – то оказался винтовочный обрез и с десяток патронов к нему; все это, видно, осталось со времен Гражданской войны, а может, и от деда его Ануфрия. Данила старательно обтер масло. Освободив стол, поставил его на бок. Из тумбочки достал сыромятный ремешок, молоток и сапожные гвоздики. Ремешок поделил на две равные половины, разрезал. Затем приложил обрез и примерил ремешки. Прибил их гвоздиками. Вернул стол в прежнее положение. Не торопясь, сунул руку под крышку, вынул обрез, зарядил, отправив на прежнее место. Оставшиеся патроны положил в передвинутую ближе к столу тумбочку. Стол застелил скатертью, поверх – клеенкой.
Пошел в куть, налил чаю в потемневшую от постоянного пользования эмалированную кружку. Сел к столу. Поглядывая в окошко, не спеша отхлебывал настоявшийся напиток.
Приготовления закончились, и, по его расчетам, гости должны были вот-вот появиться, так как время шло к обеду, а им надо было еще добраться до райцентра – Данила Белов был последним, с кем предстояло встретиться «еологам».
Подъехала машина, из которой вышли трое: в одном из прибывших Данила разглядел председателя поселкового совета Николая Холюченко.
«Так и есть, – подумалось. – Одни ехать не рискнули».
И еще подумалось: «Охота началась».
– Давненько не видел я у себя гостей, – стоя на крылечке, изображал из себя радушного хозяина Данила. – Ты, Николай Васильич, дак вопче забыл выселковского отшельника, а власть местная должна бы заботиться о своих гражданах, я вить еще и ветеран войны.
– Знаю-знаю, Данила Афанасьич, ты у нас ветеран заслуженный, да и промысловик, каких поискать. Тайгу знаешь, как никто другой. Кстати, почему не бываешь в День Победы у памятника? Мы у себя в поссовете даже не знаем, какие награды имеешь и за что награжден…
– Что до наград, я и счас могу показать…
– Вот и покажешь…
– А что до внимания, то за это советской власти мое особое спасибо, хоть я в нем особенно не нуждаюсь, – не слушая председателя, продолжил о своем Данила. – Пока есть тайга и в ней зверье и пока двигаются ноги и руки, я буду с куском хлеба. А больше мне и не требуется.