Об этом он, нервно расхаживая по комнате, говорил жене по возвращении домой.
– Черт меня дернул пойти на поводу собратьев, ведь знал же, чувствовал, понимал, что толку не будет.
– Ну и ладно, в лоб же не ударили, – прагматично заметила Людмила. – Чего ты нервничаешь, плюнь и разотри. Выкрутимся.
– Тебе легко говорить: плюнь… А я-то, дурак, принарядился, галстук повесил на шею, бороду подстриг…
– Хоть какая-то польза – бороду вот подстриг, – не зная, как успокоить мужа, вставила свое супруга.
Николай остановился напротив женщины, будто пытаясь вникнуть в суть только что ею сказанного, затем повернулся и подошел к зеркалу. Долго разглядывал свою физиономию – она выжидала, что он еще может сказать.
– Действительно, польза, а то отрастил волосищи, прости господи: ни себе, ни людям…
– Кстати, звонили от какого-то француза, работы твои хочет посмотреть.
Глянула на часы.
– Сейчас и должен звонить.
Зазвенел телефон, и скоро Белов шел к своей мастерской.
Француз оказался пожилым человеком, долго ходил от одной картины к другой, наконец остановил свой выбор на одной из первых работ Николая, написанных на выселках, – «Беловы».
Эту свою работу художник продавать не хотел, потому и не выставлял на всеобщее обозрение. И в мастерской она висела так, что видна была с любого места.
Видно, в особом настроении была писана картина, потому на каждого, кто на нее смотрел, производила сильное впечатление. Вот и француз замер, открыв рот. Затем повернулся к переводчику и что-то быстро сказал. Переводчик повернулся к Николаю.
– Месье Ришар говорит, что ничего подобного ему не приходилось встречать у современных художников.
«Ишь ты, разбирается», – подумал Белов.
– Глядя на картину, месье словно видит всю Россию во всей сложности судеб минувших поколений двадцатого века, где были революция, Великая Отечественная война и страшная ломка последних десятилетий двадцатого века. Ничего подобного не испытала ни одна страна в мире за всю историю человечества…
«Ты смотри, как точно обозначил французик», – продолжал удивляться художник.
– Месье хотел бы увезти к себе на Родину как бы частицу России: ее прошлого и настоящего. А на вашей картине он видит Россию во всей исторической ретроспективе двадцатого века. Месье – писатель, он не богат, но достаточно состоятелен, чтобы заплатить за картину двадцать пять тысяч долларов…
«Хорошие деньги, – размышлял Белов. – Может, в самом деле продать?»
– Когда месье собирается возвращаться во Францию? – спросил неожиданно для себя.
– Через пять дней.
– Через четыре дня пусть забирает картину.
«Сделаю копию – мне ее будет достаточно, – решил про себя. – Чего бедствовать, если дают хорошие деньги. И мне хватит на поездку в Сибирь, и семья будет обеспечена».
– Через четыре дня, дорогая женушка, будем при деньгах, – говорил дома. – Аж двадцать пять тысяч американских долларов предложил французик за картину. За-аживем… А я пока копию сделаю.
Людмила заволновалась, схватила сумку и – за дверь. Скоро вернулась с покупками, среди которых была бутылка хорошего вина.
Собирая на стол, излишне суетилась, беспрестанно чему-то улыбалась, а Николай Белов с любовью смотрел на свою стареющую супругу и тоже радовался.
И в самом деле: как мало надо человеку для счастья…
Копия в прямом смысле не получилась, а родилась на свет божий совершенно иная работа, с которой кроме исходившей от полотна светлой печали прибавилось горькое, безнадежное, безысходное. Будто понапрасну и гибель корня Ануфриева, и чудесное спасение отрока Афанасия, и победа на войне двух солдат – Данилы и Степана.
Хотя нет: на этот раз лица, фигуры детей художник прописал четче, ярче, живее, и в этом уголке картины как бы сбереглась крупица надежды. Добавились и ранее отсутствовавшие детали, ведь он теперь гораздо лучше и знал, и понимал быт сибиряков, чем тогда, когда писал первоначальный вариант. Именно вариант – так теперь он обозначил для себя эту дорогую сердцу работу, в то же время понимая, что если бы попытался написать еще раз, то и новая работа отличалась бы от двух предыдущих.
«Все, – решил про себя. – Больше к этой теме не буду возвращаться».
Без сожаления расстался Николай Данилович с прежним полотном, накупил красок, холстов, рам, всего того, что ему было необходимо, и скоро отбыл в Сибирь, где его заждались отец, мать, старый Воробей на выселках – все, чем жил и чем был жив все последние более пятнадцати лет.
А когда уже сидел за стаканом чая в своем купе в поезде, где он занимал все четыре места, так как надо было уместить объемистый багаж, то вдруг явственно осознал, как он соскучился и по родителям, и что не где-нибудь, а именно в Сибири и есть его настоящий дом. А в Москву он наезжает сугубо по делам. Ни жена, ни дети так не притягивали Николая в Белокаменную, как всей душою стремился он в Сибирь.
«Гены, наверное», – думал он сейчас, без интереса выхватывая глазами проносящиеся за окном вагона привычные картины центральной части России и прикидывая в уме, когда подъезжать к Уралу и когда, наконец, откроются желанные сердцу картины поначалу Западной, а потом и Восточной Сибири.
«Гены…» – убеждался, пытаясь заглянуть в самое нутро самого себя. Гены – это прежде всего отец, Данила Афанасьевич, его большая любовь к матери Николая – Евдокии, к покойному брату Степану, его родовая память об ушедших поколениях Беловых.
Да, только отец и никто более собирал вкруг себя их всех, даже брата Владимира, притягивал, ставил на свое место в той генелаогической упряжи, которая уходила в глубь сошедших в мир иной поколений беловского рода.