Когда начали с Татьяной жить после войны, случилась в семье Степана Белова беда: объелась чего-то корова и – пала, даже прирезать не успели. А как жить без коровенки в поселке – и сам будешь голодом сидеть, и деток своих заморишь. Фронтовой дружок Леня Мурашов подсоветовал съездить в райцентр к властям, мол, ты ж, Степа, герой, один на всю округу, дак попроси деньжат подбросить на коровенку-то.
Верно, сдуру нацепил звезду и поехал в райцентр, где взошел в исполком к председателю, помялся и брякнул:
– Корова у меня пала…
– Так что ж? – не поднимая головы от бумаг, отозвался председатель.
– Как жить, не знаю. На фронте я всю силу отдал борьбе с фашистскими захватчиками, звезду героя заработал, а подмочь мне теперя некому.
– Кто ж тебе должен подмочь – сам выходи из положения. На фронте ведь тебя никто за ручку не водил. Всем сейчас трудно.
– Дак вот к вам и приехал, – мямлил Белов. – Подмогните… Деньжат на телушку хоть…
– Ты, видно, не знаешь, кого и о чем просишь, – оторвался от бумаг председатель. – Я по образованию учитель истории, а сижу здесь, потому что партии нужны такие, как я, верные люди на местах. Перед самой войной меня на этот пост назначили и на фронт не пустили. Ты думаешь, и я не хотел бы в героях ходить, а потом требовать деньжонок на телушку, мол, я – фронтовик, кровь проливал, по-од-мог-ните-э, мол?..
Председатель скорчил жалостливую физиономию, и это неприятно подействовало на Белова.
«Ишь, артист, комедию разыгрыват. А тут хоть ложись да помирай…»
– Ежели не был на фронте, дак и не знашь, каково там было. Сидеть-то в тылу способней, да еще и бабами командовать, – отчего-то усмехнувшись, неожиданно для самого себя, вслух брякнул Белов.
Председатель медленно поднялся со стула, уперся кулаками в стол:
– Да ты, фронтовичок, совсем с катушек слетел. Да я тебя… Даты… Во-он отсюда!..
Всю дорогу до Ануфриева казалось Степану, что краска стыда не сходит с его лица. Стыда и за себя, и за такую вот власть, к которой простой человек не может обратиться в трудную минуту. В то же время он не мог не понимать всю нелепость собственных притязаний.
Дорога была одна, потому, опустив возжи, предоставил лошади брести без понуканий. Сам же то на один бок приляжет в телеге на подстеленной шубейке, то на другой повернется. «Сидят там, штаны просиживают, опричники поганые, – ревниво думалось ему. – Шкуру спустят с живого, не то что деньжат на коровенку выделят. А я-то, дурак, поперся, нашел у кого просить. Не-эт, молчи в тряпочку да сам кумекай, как из беды выкарабкаться…»
С тех самых пор он как бы позабыл о своей звезде героя, потому и дома отнекивался. Но мысль об опричнине, как об особого рода службе, засела глубоко, и время от времени он возвращался к ней, прилаживая к происходящему вокруг, когда дело касалось поведения представителей власти в той или иной ситуации.
– Да какой я герой, дочка? – отвечал наседавшей со своими вопросами Любе. – На фронте были герои и похлеще меня. Я хоть живой остался, а те в земле лежат, да еще и в чужой. Стыдно мне медальками-то трясти…
– Но это же не медалька, это же звезда Героя Советского Союза!
– Ну так что ж?.. Не медалька и не орденок – звездочка, – пробовал отшутиться.
– Нельзя так, папа, я ведь тоже хочу тобой гордиться.
– Ну и гордись, тока про себя.
– Скромник наш отец-то, – поджимая сухие губы, выворачивала из кути Татьяна. – Лучше других хочет быть, а вот об вас не думат. И вам бы полегче было устроиться в жизни…
Поворачивался к супруге, чтобы сказать привычное «смолкни», но махал рукой и уходил во двор.
Разговоры в кузне вели разные, сворачивая то на войну и заведенные в соседних странах порядки, какие успел разглядеть солдат, то о ценах на продукты и товары, то об умершем на днях ветеране. Были здесь свои политики, книгочеи, острословы. Всякий нес сюда нечто ему близкое, что берег про себя, с чем, кажется, расстаться – утерять невозвратно потаенное, сообщающее жизни особую направленность и неколебимость.
Забросает Степан Афанасьич угольями железяку, приоткроет заслонку вентилятора и слегка приобернется к поселковым, будто показывая всем своим видом, что может пару лишних минут уделить разговору. Момент сей мужики улавливают незамедлительно, отлично понимая, что он все сказанное слышал и можно узнать его мнение.
– А ты, Афанасьич, как думать: вот ежели поставить во главе государства женщину, то как тебе это?
– Не твою ли Фроську али вот его Клавдию? – кивал в сторону соседа того, кто спрашивал.
– Скажешь тоже…
– А чего спрашивать о знаемом? Женщина – для женского. Государственное же дело – дело мужское. Вот как Бог Отец.
– И впрямь, – изумлялись мужики. – Бог Отец, Бог Сын и Бог Святой Дух. Вся Троица – мужского роду.
– Вот то-то и оно, – скажет Афанасьич и вынет щипцами раскаленную до бела железяку, чтобы перенести к пневматическому молоту. Ухает молот, а кузнец умело переворачивает железяку, и глядь – выходит нечто. Потом снова в огонь и уже на наковальню.
И не потому, что Белов самый умный, а потому, что уважают и считаются с его мнением. И должен быть таковский мужик в их среде, чтобы уважать, иначе все попусту: и происходящее в поселке, районе, стране, и сама жизнь их, что протекает изо дня в день по кругу – дом, работа, одни и те же лица, праздники, которых ждут исключительно по одной причине: можно, никого не спрашиваясь и не боясь, расслабиться. И очень хорошо, что между домом, работой и праздниками есть кузня.
Хорошо и Белову. Степан уже в том возрасте, когда за плечами война, женитьба, уважение на производстве, когда произведенные в молодости дети начинают вылетать из родительского гнезда.