Надсада - Страница 50


К оглавлению

50

Говорят о живучести некоего закона подлости – если правда то, что он есть, то есть и закон противоположный, срабатывающий в пору, когда, кажется, все двери для тебя затворились, все ставни захлопнулись. Сработал такой и для Степана.

В переднем углу барака, где стоял затертый руками и локтями стол, уполномоченный производил дознание. Здесь же сидели начальник лесопункта и двое, неизвестно для чего прибывших из райцентра, мужчин. Не умея за себя постоять, Степан отмалчивался, и это воспринималось как осознание вины.

– Такой здоровый мужик – и не мог лошадь удержать, – напирал уполномоченный. – Дай такому в руки оглоблю, никому несдобровать. Что?.. Чешутся, небось, руки? Никому не позволено гробить народное добро. Не для того мы фашистскую гадину придавили в ее же логове. И таких, как ты, вредителей придавим.

Пригибался, водил перед своей рыжей физиономией указательным пальцем.

– Так, может, подковка слетела у лошадки?.. А?.. Григорий Николаич, проверить бы, поискать? – неназойливо гнул свою линию начальник лесопункта. – Белов мужик обстоятельный, фронтовик, орденоносец.

«Пропади вы все пропадом, – тоскливо думал между тем Степан. – И чего изгаляются?.. Делали бы лучше что-нибудь одно: или – в каталажку, или – отстали».

Его в конце концов услали, наказав никуда не отлучаться, и побрел он к поленнице дров, где толпились такие же, как и он, горемыки-заготовители.

– Счас водяру будут глушить, – сказал кто-то. – Федотыч с вечера завез ящик.

А через минут сорок, уже изрядно навеселе, вывалили дознаватели из барака всей честной компанией. Дергая, будто индюк головой, что должно было указывать на выправку бывшего фронтовика, уполномоченный поманил к себе пальцем Степана.

– Ну?.. Подковку-то успел подбросить? – изогнулся в ехидной позе. – Пойдем смотреть подковку-то… от сивого мерина.

И загоготал, довольный произнесенным каламбуром.

Подкова лежала так, будто ее действительно кто подбросил, – наружной потертой стороной кверху. Эта ее блестящая потертость как-то сразу вызвала доверие дознавателей, и никто из них не стал обсуждать, с ноги ли Фрицевой отпала или на самом деле кто подбросил к настывшему скособочившемуся у леддороги пню.

…Давно улеглась за перегородкой Татьяна, а они все сидели и сидели за подаренным Степану по случаю выхода на пенсию самоваром. Утром так же за неспешной беседой протопали они добрый десяток километров. Снег почти стаял, оголив полукружьями пожухлую траву возле корневищ сосен, лиственниц, кедров. Айса еще не скоро освободится от толщи льда, к середине мая, может быть, только и достанет тепло солнца до ее студеной, даже в жаркий зной, воды. Сегодня Степан спрашивал, а Миша рассказывал: о том, как трудно ладили его родители, как заканчивал университет, прирабатывая на мебельной фабрике, как познакомился там же с хорошим парнем – тоже студентом. Честным, никого не осуждающим, ниоткуда не ожидающим помощи. И девушка была у Миши – звали Любой. Как предпочла этого парня другому, ловкому и бессовестному деляге. Терся среди преподавателей, толкался в ученическом профкоме, в стройотряды ездил в должности комиссара.

Степан слушал напряженно, и чем ближе подходили к месту, тем больше убеждался, что Миша рассказывает про себя, про свою любовь, а девушка – его, Степана Белова, дочь Люба. Всплыли в мозгу его собственные слова о лошади, которую свели со двора.

«Такую и свести-то было нетрудно. Бросила. Предала. Позаарилась… Эх, мать твою так… ни в дверь, ни в окно, так через трубу влезли. Обошли. Окрутили старика кругом…»

– Другу моему еще повезло, – тем временем досказывал Миша. – Приютила его бабка в своей ветхой избушке – есть еще такие в Иркутске. Жил в сенцах, благо сенцы были теплые. Дрова рубил, печь топил, по воду ходил, полы мыл. В том и была его плата за угол. Девица красная только раз и была у него в гостях: сала принесла, что из дома прислали. В общем, посмотрела на его житье-бытье и больше – ни ногой.

В Мишином рассказе Степана больше всего поразила меткость найденного словечка: девица…

В темень непроглядную, торопливо давясь нежданно свалившимся счастьем после стольких дней смрада и грохота войны, видать, зачал детей своих. И жил, одурманенный работой, будто бы впотьмах, потому сначала душу Татьяны проглядел, затем сыновей. На дочери хотел отыграться, себя пережить в дочери-то. Ан нет. Душа-то, видать, живое слово приемлет до того, как молоко материно начнет на губах обсыхать. А там – торит себе дорогу сама: тыкается то в одну грудь, то в другую, пока не найдет свою и уж пьет до конца.

Степан опустился на валежину. Руки его – короткопалые, обугленные войной и работой руки – надломленными ветвями повисли до самой землицы. Подуй ветер – и закачались бы, подрагивая и поскрипывая омертвелыми суставами. Потяни – и отделились бы по плечи.

Кто знает, было ли ему когда-нибудь так горько и так тягостно, было ли ему когда-нибудь так больно?..

Не было. Были обиды, непонимание, нежелание понять. Были годы ожидания, годы собственного взросления – до способности понять. И надо было погибнуть Саньке, отдалиться дочери, отчудиться Володьке, оторваться от родительской пуповины Витьке, а ему, Степану, войти в пору пенсионную, чтобы нашлось, наконец, время для переосмысления прожитого.

«Дети же они мне кровные, – мучился думами Степан. – Детушки самые близкие. Мною сотворенные, мною же по свету пущенные». Сам хлебал щи постные, им же придвигал с мясом. Сам ломал спину на работе, а они поглощали добытые им рублики. Сам пиджака доброго не сносил, их же одевал, обувал, как принцев и принцесс. Может, он просто отстал от жизни, а они как раз идут в ногу с веком? Может, дети нонешние такими и должны быть?.. Тогда откуда берутся такие, как этот вот Миша? Как брата Данилы сын Николай? Не-эт, что-то здесь не так и не эдак. Что-то…»

50