«А че худого в том, что стараются жить лучше? – следом догоняли думы другие. – Че худого? Разве надо жить так, как жил покойный Санька? Так жить, как живут многие в поселке? Надо ли?.. Может, оно и лучше, что стараются вырваться из болотины ануфриевской жизни и крепче встать на ноги, вить в грядущем разброде и разоре, ежели таковой произойдет в государстве, только такие и выживут. Все остальные обречены на вымирание… Так чего ж я мучаюсь, чего от них хочу и к чему подталкиваю?.. Вон Люська. Эта стоит на земле твердо. Муж – главный механик на большом заводе, она – в ателье. Детки заканчивают разные художественные и музыкальные школы. И что ж в том худого?..»
Так за беседой и думами незаметно пришли в места заготовок. Искореженная, вздыбленная земля предстала пред ними. То там, то сям лежали останки изломанных многосильной техникой деревьев. Будто слизан напрочь подрост. Склон затяжного тягуна представлял из себя нечто вроде вспаханного поля – результат «прогрессивного способа» заготовки древесины с применением лебедок, или, как его называли, лебедочным способом. Официально вроде бы и запрещенный, но повсеместно применяющийся. Власьев его избегал, а вот новый директор, зять Степана Виктор Курицин, – внедрил с размахом.
– План гонит, – сказали ему мужики, когда впервые увидел, как летят лесины сверху горы, сметая на своем пути все живое и неживое.
Миша щелкал фотоаппаратом, снимая то калеченый обрубок сосны, то вывороченные корневища кедрины, то общий вид склона горы.
– Фотография, Степан Афанасьевич, несет свою собственную информацию, – говорил он между делом. – Да и на слово редактор мне может не поверить. К тому же это уже история. История отношения к природе, к лесу, к национальным богатствам.
– Снимай, сынок, снимай. Может, польза будет. Для того и мы с тобой здесь. Я, гляжу, на другие участки и не стоит идти – везде картина одинаковая. А вот к моему зимовью давай сходим – до него уж рукой подать.
До беловского зимовья было не более двух километров – значит, заготовки продвигаются быстрее, чем Степан думал. Так к середине лета или чуть позже доберутся и до его участка, и тогда – прощай, тайга. Не ходить ему более шишковать в места, смолоду излюбленные.
Избушка была еще ладная, вокруг все приспособления для обработки шишки: мельница, да не одна, сайбы, площадка для откидывания ореха. Здесь же небольшой амбар.
Развели костерок. Пили чай, ели сало, отваренное мясо.
– Ну а после приходилось ли тебе встречаться с… девицей? – спросил не без улыбки Степан.
– Н-нет, – покраснел Миша. – Зачем? Я ее вычеркнул из своей жизни.
– И – правильно, сынок. Ежели не складыватся с самого начала, то и нечего огород городить. Хотя быват и наоборот. У меня с бабкой моей Татьяной сразу сложилось, а вот прожили мы чужими друг дружке. У брата моего Данилы не сложилось – война помешала. Нашел он свою зазнобу через тридцать с лишком лет, теперь живут – можно только позавидовать. Твое еще к тебе придет.
– А я и не печалюсь. Поначалу, правда, мучился. Теперь – нет. Теперь я делом хочу заниматься, книгу хочу написать о наших краях, о наших лесах, о наших людях, о нашей удивительной истории.
– И – напишешь. Нутро, чую, у тебя здоровое, правильное. Не сойдешь со своей дороги. Носы-то еще всем утрешь. И девице той…
– Я, Степан Афанасьевич, без обиды живу на свете. Никого не осуждаю: если она не захотела со мной быть, то, значит, не любила. Без любви же она мне не нужна. Так что и жалеть не о чем.
– Добро, – произнес Степан свое излюбленное слово. И к чему произнес – о том не сказал бы и он сам.
Вернулись в поселок как раз к вечернему автобусу. Степан дождался, пока машина отъедет, помахал рукой Мише и побрел домой.
Грусть – легкая и светлая – овладела его сердцем. С отчуждением глядел на постройки по обе стороны улицы, по которой хаживал много лет, молча кивал встречному поселковому люду, думал о своем.
Возле дома стояли «жигули», значит, дочь приехала. Училась она в ординатуре, практику проходила в райцентровской больнице, внук Ваня находился у деда с бабкой в Ануфриеве.
– Вот и деда пришел. Ванечка, вот твой деда…
Ребенок махал ручками, улыбался, подпрыгивал на коленках матери.
– Пришел-пришел, – недовольно ворчала Татьяна. – С уполномоченным по тайге шастал.
– Каким уполномоченным? Сейчас нет никаких уполномоченных, – откликнулась Люба. – Папа, что еще за уполномоченный?
– Да это я так матери сказал, чтоб не приставала.
– Вот, старый, че делат: обманывать меня взялся. Привел в дом, за стол усадил, меня заставил в кути топтаться, ночевать оставил, а утрясь – уметелили оба в тайгу. Ты, доченька, разберись-ка с отцом, че-то, чую, темнит наш дедуля…
– Аче темнить: корреспондент газеты приезжал, антиресуется, как ведутся заготовки и сколь выполосовали кедрача.
– И что же он напишет?
– Че есть, то и напишет.
– Так, папа, ты же против своего зятя выступаешь?
– А ты, дочка, хоть понимать, че он делат с тайгой? Он же разбойник с большой дороги. Я поездил с мужиками в лесосеку, поглядел, че творится… Даже в войну и после нее при заготовках кедровник обходили стороной, а этот все подряд пластат. К моей таежке уже подходят. Ежели счас не остановить, к осени подойдут к зимовью. Ты ж не раз была со мной на участке: вот и представь. И, ежели я буду молчать, он тут все изничтожит.
– Вот паразит старый… Ну и па-ра-зи-ит… Ох-хо-хо-хо-хо-о-о… Люшеньки…
– Перестань, мама, ты не понимаешь, что говоришь. Меру тоже надо знать, – остановила Татьяну дочь.
«Ага, – подумал Степан. – Доченька-то не потеряла разум. Не все, знать, в тебе перевернулось. Добро…»