Надсада - Страница 68


К оглавлению

68

– До лучших времен, – заключил Васька Кривой. – Его дело – ближе к закату, а наше – только силу набират. Если так дальше в стране дело пойдет, будем охотиться там, где захотим. И этого старого дурака прижучим.

– Прижучим… – отозвались дружки. – А счас – ну его… Пускай живет пока…

Безликая масса народонаселения, к каковой относилась и шайка Кривого, не хотела быть просто массой. Падали одно за другим предприятия, нищали и пропадали в безвестности колхозы, закрывались школы, клубы, библиотеки, и масса кололась, будто большая чурка, на плашки мелкие, покрупнее и вовсе крупные. Все это послойно обретало свое место в общей поленнице народонаселения, дабы каждая в свой срок, соединившись с другими или по отдельности, могла вспыхнуть синим пламенем в большой печи происходящих вокруг событий, сгореть без остатка, без всякого толку для себя и окружающих или выработать некую двигательную энергию, способную произвести какую-то работу. Все одно, какую, только бы побольше хапнуть. И хапали целые отрасли – не то что предприятия. Не брезговали ничем, выметая и обездоливая стариков, детей, выбрасывая на улицу здоровых мужчин и женщин, лишая будущего молодежь, пресекая всякие попытки удержаться, устоять на ногах, не потерять человеческое и не потеряться вовсе. И все это называлось ПРИ-ВА-ТИ-ЗА-ЦИ-ЕИ, долженствующей породить собственного российского СОБСТВЕННИКА.

А рядом с поленницей обреталась бесформенная куча щепок – та, то есть, часть отходов от расколотой чурки, до которой и вовсе никому не было дела, – эта часть народонаселения заведомо была обречена на погибель.

И если еще в городах люди куда-то спешили, что-то искали и, случалось, находили, то в деревнях, селах и лесных поселках жить становилось нечем. Да и незачем. И куда ни посмотри, всюду можно было наткнуться на глаза – тоскливые, подернутые тиной безверия, обращенные внутрь самого человека, который уже глубоко сомневался: а человек ли он и осталось ли у него какое-то мало-мальское право считаться таковым?

Эти глаза и видел художник Николай Белов, объезжая на Тумане окрестные деревни и села, спешиваясь, расставляя свои художнические приспособления и погружаясь в работу – тяжелую, почти мученическую, потому что душа его чувствительная, сердце его трепетное с трудом претерпевали картину всесветного человеческого отчаяния.

Возвращаясь к вечеру на выселки, Николай жаждал только одного – постельного забытья. И спал беспробудно, чтобы утром следующего дня снова куда-то двигаться и наново переживать пережитое накануне.

Так рождалась очередная серия портретов людей присаянской глубинки.

Когда таковых набралось до пяти полотен, приехал отец Данила Афанасьевич, долго стоял перед картинами сына, не поворачиваясь к Николаю, спросил:

– Ты, сынок, хоть понимать, че делашь? Ты что ж, хочешь вместе со всеми переболеть их болезнями и остаться здоровым? А я, а мать твоя, а жена, а дети твои, мы все – как же? Поберечь себя надо бы, не рвать душу там, где ничего изменить нельзя.

– Это, отец, в творчестве неизбежное. Ничего нельзя создать путного, если не принять в душу, в сердце, не проникнуть в самую суть умом. Так что не беспокойся – нашему брату художнику подобное не впервой.

– Ну, гляди-гляди, тока гляделки не прогляди. Себя вить потерять – раз плюнуть. Ежели чуешь силы в себе – работай, а то и в тайгу давай махнем. Там душой-то и оттаешь.

– Понимаешь, отец, на Руси, в России подобные государственные перевороты – не в новинку. И главные войны за право собственности, главный дележ пирога происходят в верхах. А чубы трещат – у холопов. Но вот беда: советская власть слишком долго и слишком упорно внушала простому люду, мол, вы – не рабы и не холопы.

Вы – хозяева всего, что есть в стране. Приподнимали крестьянина, превозносили рабочего, отмечая лучших всеми высшими государственными наградами. И люди поверили, что так будет всегда. Жили, трудились, ели, пили, рожали детишек. Если приходили в магазин, то твердо знали, что булка хлеба стоит двадцать копеек, а кило сахара – девяносто. И так будет всегда. И вдруг все обвалилось, обрушилось, смешалось, попуталось. И как тут не потеряться простому человеку? Как не дрогнуть, не пошатнуться? Некоторое время большинство людей верили, что вот потерпим еще чуть-чуть и все наладится. Ну вот как после войны, когда год от года люди начинали жить все лучше и лучше. Однако здесь даже не год от года – день ото дня жить становится все хуже и хуже, хотя нет никакой войны, во всяком случае нет налицо явного врага, с которым можно было бы потягаться силою. И мало-помалу люди начали понимать, что в единоборство с собственным народом вступило само государство. Но ведь простому человеку и невдомек, что с ним в единоборство вступило не само государство, а те люди, которые захватили в государстве власть. На всех уровнях вертикали власти, и даже гораздо более на нижних ступенях, нежели на самом верху. Я вот и думаю: а как мне, художнику, передать своими средствами происходящие в стране перемены? Как приподнять человека в его душевном упадке, дабы он приободрился и смог пережить эту очередную напасть, каковая, может быть, выпала России во испытание и во спасение и каковая, может быть, ниспослана России Господом? Обо всем этом можно было бы не говорить, если бы не постоянно тревожащие меня, если бы не рвущие мою душу глаза каждого отдельно взятого человека, в которых со всей возможной полнотой отразились происходящие в стране «преобразования». Глаза человека, жадно ищущего хотя бы малые ростки благих перемен и в то же время ни на йоту не верящего в таковые, однако все понимающего и за все на свете готового простить. Такие глаза, я думаю, и есть общий портрет глубинки, к которой с полным правом относятся и поселок Ануфриево, и ближние к нему деревни, и те деревни и села, что в центральной части России, и те, что на Дальнем Востоке или на Крайнем Севере. И еще я понимаю, что для меня, как для художника, время послабления кончилось и приспело время настоящей работы.

68