– Это ты с ума сошел, братец, – глядя глаза в глаза, медленно и твердо проговорила Люба. – Деньги деньгами, а совесть, человеческий облик терять никому не позволено. Да и на твоих подельников – наплевать. Разберетесь – одного поля ягоды. Но вот я давно хотела тебе сказать, что ты стал еще хуже, чем дружок твой Курицин. Только Курицин – человек другого рода-племени, а ты – беловского. У тебя отец – герой войны. Дядька – герой войны. У тебя брат Николай – один из лучших художников в России. Ты думаешь, что если у тебя будет много денег, так ты поднимешься над всеми и все тебя разом зауважают? Нич-чего подобного! Тебя возненавидят и проклянут! Вы что же, поганцы, с тайгой делаете? С тайгой, которая была много веков для людей и кормилицей, и поилицей? Тайга – это особая экосистема, особый мир, уничтожив который люди получат такие болезни, такие проблемы, что мир весь встанет на грань самоуничтожения! И ты этого не понимаешь? Ты, окончивший охотоведческий вуз и, значит, не понаслышке знающий о взимосвязи природы и жизни на земле?.. Вот отец и встал на ее защиту. Встал по-своему, по-солдатски, и здесь он – тоже герой… Он поступил так, как мог. И если бы многие так-то поступали, то ты бы сейчас со своими подельниками искал пятый угол.
– Да ты…ты…ты… что это такое говоришь? Ты со своим муженьком-писакой, нищим и голым, который лишнего рубля не может заработать, ты… ты… ты…
– А мне другого и не надо, потому что я твердо знаю: он не предаст и не продаст – ни человека, ни Родины. А у таких, как ты, для которых деньги – главное, Родины не бывает. Не бывает Родины, не бывает и близких, ведь ты явился с отцом разобраться? Ведь так? – наступала. – И ты полагаешь, что тебе позволят над отцом глумиться?
– Да нужен он мне… маразматик.
– Когда тебя растил, учил – был нужен? Одумайся, Володя, одумайся, пока это может быть возможно. Обернись к людям, помоги людям пережить сегодняшние лихие времена. И воздасся тебе…
– Так ты еще и в религию ударилась? Славно, сестренка…
– Я о душе твоей думаю. Каждый день я борюсь за жизнь людей и вижу: если в человеке жива душа, то и болезнь он свою переносит стоически. Если же уповает на деньги, на связи, на каких-то кудесников-врачей, которых покупает за деньги, то жалок тот человек в своем несчастье, и я порой испытываю к таким людям нечто вроде брезгливости, хотя, как врач, и стараюсь помочь каждому. Профессия врача, если исполнять свои обязанности честно, сродни обязанностям священнослужителя. Таких исповедей наслушаешься, что потом спать не можешь. И вот что еще тебе скажу: я знала людей, пока они были здоровые, внешне сильные, имеющие большую власть над себе подобными, избалованные женщинами и деньгами, и в то же время была свидетелем того, в какое ничтожество превращала этих людей болезнь. Вот и тебе я советую подумать о душе, а не о тех миллионах, которые ты потерял. Отец наш своим поступком, своей болезнью как бы призвал тебя к тому же: одумайся!
– Оду-умайся… – скорчил физиономию вслед ушедшей в дом сестре. – Вот вам всем!.. – показал, неведомо кому, фигу.
Развернулся и был таков.
А Степан Белов к вечеру стал приходить в себя. Глаза глядели осмысленно, попросил воды, улыбнулся дочери, пожал руку Татьяне.
– Как там Володька, переживат? – спросил слабым голосом.
– Переживет, – уверенным тоном успокоила отца Люба. – Ты, папа, правильно сделал, что по-солдатски, по-мужски устроил им погром. Я – на твоей стороне. И не думай об этом больше: ешь, пей, набирайся сил, живи. Ты еще не старый. И нас не пугай.
– Спасибо тебе, дочка. – И попросил: – Помоги мне сесть. И… подай гармонь…
Как ни вязалась с его состоянием та просьба, дочь не перечила, а пошла в комнату, откуда вернулась с гармонью в руках. Подала, снизу поддерживая за мехи.
– Не надо, я сам, – вдруг своим обычным голосом проговорил Степан Афанасьевич. И, как показалось Любе, намеренно бодро ворохнулся на кровати, накинув ремень на плече. На мгновение призадумался, повернув голову в сторону окошка, как это он всегда делал, и будто для того, чтобы испросить благословения, а может и прощения, у гармони, прижался щекой к выцветшему перламутру. Но вот уже выпрямился, глаза затуманились, чуть скользнув по фигуре сидящей напротив дочери, тряхнул головой, и обросшее щетиной лицо его как бы отодвинулось в дальнее далеко, где были молодость, любовное томление души и огромное желание превозмочь все, что ни встретится на пути. Бледные пальцы будто ожили и пробежались по кнопкам.
Короткая пауза и…
Дайте в руки мне гармо-онь,
Золотые пла-нки.
Парень девушку домо-ой
Провожал с гуля-нки…
О, как она любила минуты, когда отец брал в руки гармонь! Когда еще была девчонкой, старалась прижаться к его крепкому плечу, обхватив тонкими ручонками его мускулистую руку, и – слушать, слушать, слушать. И сейчас она пересела на кровать, придвинулась к родному ей человеку, прижалась и так будто застыла в сладком оцепенении. А он, видно, поняв состояние дочери, вдруг сменил мотив и заиграл о близком и трепетном, что могут вызволить из глубин души только звуки старой гармони, которую берут в руки в особых случаях величайшего откровения, когда нельзя, невозможно по-иному высказать заветное:
Словно замерло все до рассвета,
Дверь не скрипнет, не вспыхнет огонь,
Только слышно, на улице где-то
Одинокая бродит гармонь.
Только слышно, на улице где-то
Одинокая бродит гармонь.
Это к глуховатому голосу Степана Афанасьевича прибавился молодой голос дочери.
Но будто всхлипнули планки гармони, и зашлись мехи в долгом вздохе – это руки гармониста будто отпали от инструмента, и Люба почувствовала, что тело отца начинает заваливаться на бок. Она вскочила, наклонилась над отцом, лицо которого побледнело, зрачки широко открытых глаз закатились вверх.