«Умирает!» – испугалась.
– Мама! Мамочка!.. Папа умирает!..
И уже вместе с подбежавшей матерью они убрали с груди отца гармонь, Люба стала набирать в шприц какое-то лекарство, Татьяна молча оглаживала руки, тело мужа.
Степан Афанасьевич дышал с хрипом, тяжело, помощь близких ему уже не требовалась, ибо она, эта помощь, была бесполезной. А еще через некоторое время рот его в последний раз приоткрылся, чтобы пропустить очередную порцию воздуха, и закрылся навсегда.
Весть о том, что умер Степан Афанасьевич, разлетелась по поселку мгновенно, и к дому Беловых, ближе к вечеру, когда покойного обмыли и приодели, потянулись люди.
Лежал Степан Афанасьевич на сдвинутых вместе двух лавках, пока что вне домовины, и потому казалось, что тело его занимает большую часть комнаты. Лежал, по-хозяйски раздвинув локти рук, ступни ног, голова покоилась на небольшой подушке, застывшие черты лица выражали покой и согласие со всем тем, что происходит вокруг его тела и в доме, где прожил полвека, и в поселке Ануфриево, и вообще в мире. Рядом на табуретке, перетянутая поперек меха черной лентой, стояла старая гармонь хозяина – пока что не одинокая, но уже обреченная на бродяжничество по чужим рукам. Сиротство ее усугублялось безмолвием и неподвижностью хозяина, и можно было представить, что придвинется день, пробьет час, слетит воробышком с ветки минута, когда захрипит и засипит износившимися от времени мехами старая Степанова гармонь и замолчит навеки.
Нет в этом мире ничего вечного. Однако все и вся оставляет свой неповторимый след. Все и вся из чего-то возникает и во что-то уходит. Все вместе накапливает тот слой плодородия, без которого не могут самовозобновляться ни злак в поле, ни трава, ни звери, ни птицы, ни букашки-таракашки, ни человеческое общество, дабы свершить очередной круговорот. Как Земля вкруг своей оси и вкруг Солнца. Как времена года – от весны до весны. Как дерево в падающем на землю семени, из которого вырастает новое дерево. Как в жаркий день поднимающиеся в небо от водоемов испарения, чтобы пролиться дождем.
Наутро следующего дня тело Степана Белова переложили в привезенный Данилой гроб, и рядом с ним своей волей встали на часы фронтовики. Подле фронтовиков, сменяя друг друга, стояли учащиеся Ануфриевской школы.
Приехал Витька, который учился в Иркутске, собралась вся немногочисленная родня Степана. Не было только старшего сына. К обеду явился и он, да не с пустыми руками: в крытом уазике привез сверкающий краской пластиковый гроб, который ему доставили из областного центра. Подошел к Даниле, отозвал в сторонку. Замялся…
– Че тебе, востроглазый? (С некоторых пор Данила называл Володьку востроглазым.)
– Гроб я привез, дядька Данила, хороший, богатый… Давайте переложим батю. Заслужил батя-то… Чтобы не стыдно перед людьми было…
Глаза бегали, переступал с ноги на ногу.
– Гроб, говоришь? Ну-ну, – с кривой усмешкой, будто в первый раз видит, разглядывал племянника Белов. – И впрямь богатый?
– Богатый-богатый, – торопился уверить племянник.
– Вот что я тебе скажу, востроглазый, – грубо взял за локоть Володьку, чтобы отвести от людей. – Вот что я тебе скажу: иди-ка ты со своим гробом куды подальше. Не позорься сам и не позорь своего отца – уж он этого точно не заслужил. Наши предки – все легли в сосновые домовины. Отчего ж мы-то должны лечь в каки-то други, заморские? Не оттого ль, что ты, их потомок, всю сосну вырубил да продал перекупщикам, а на деньги те стал возить сюды гробы?.. В опчем, ежели не хочешь, чтоб я тебя перед людьми осрамил, веди себя подобающим случаю образом… Что касаемо стыда перед людьми, так глянь, сколь народу пришло к твоему, как ты выражаешься, бате. И сколь еще будет. Отец твой, как воин, был человеком редкой отваги – я сам был на фронте и знаю, что говорю. Был он и человеком большой душевности. Даст Бог, када-нибудь и ты это поймешь.
Подошла со стороны наблюдавшая за ними Люба.
– Что опять тут у вас? – спросила.
– А ниче, племянница. Обсуждам, как и где лучше похоронить вашего отца. Я думаю, на выселках, рядышком с дедами, дядьями, тетками, отцом. Я уж нанял копщиков, и к вечеру могилка будет готова. Завтра и схороним.
– Ну и ладно, – отозвалась задумчиво. – За продуктами надо в райцентр съездить… Отправлю Мишу, – решила.
– И я пойду, что-то неважно себя чувствую, – пробормотал стоявший тут же Володька, надеясь, что и в нем обнаружится надобность. – Может, деньги нужны?
– Деньги есть, – ответила Люба. – Незадолго до смерти папе пенсию принесли, у мамы были приложены некоторые деньжонки, мы с Мишей свои добавили, и дядя Данила дал.
– Будет еще девять дней, там – сорок, я оплачу расходы.
– Иди, братец, там будет видно.
– Че-то он как в воду опущенный, – обронил Данила, глядя вслед уходящему племяннику. – Не иначе как денег стал меньше получать за срубленный лес.
– Тут ведь, дядя Данила, своя история…
И рассказала о сожженных тракторах, о своей с Владимиром стычке, о том, как умирал Степан Афанасьевич.
– Во-он в чем дело… Надо же…
Задумался, добавил:
– Выходит, не трактора, а себя брат сжег, до остатка сжег. В последний, так сказать, бой кинулся против проделок поганца. Аче ему еще оставалось? Че?.. Так-то бы все, дак не то было бы. Када, Люба, ваш отец с войны пришел со звездочкой героя на груди, дак я нисколь не удивился. Он вить с виду был спокойный, а затронь – в огонь и в воду полезет, не раздумывая. Впереди всех пойдет. Я это в нем видел, потому и не удивился. А героя получить далек-ко не каждому удавалось. Че-то тако надо было совершить, что никто не смог бы. Он и совершил. И умер-то как герой.