Перед ним была другая Люба – это он видел, понимал, воспринимал сердцем. Она рассказывала о своей работе, где ей по-настоящему хорошо. Он – о своей, где ему, напротив, не очень комфортно.
– Понимаешь, эта, складывающаяся из всяких мелочей, повседневка отупляет и утомляет, – говорил он ей. – Хочется работы большой, серьезной, чтобы утром не ходить в редакцию, а садиться за стол и страница за страницей писать роман, или повесть, или пусть даже очерк. Хотя, с другой стороны, никакая другая профессия не дает столько встреч с интересными людьми, столько поездок в деревни, села, поселки, столько впечатлений, простых человеческих историй. Я понимаю, что идеальных условий для работы не бывает, в жизни вообще не бывает ничего идеального, как не бывает дерева без сучков. И в этом тоже есть свое рациональное зерно, чтобы время от времени ставить человека в такие условия, в каких начинает лучше работать мозг, сильнее биться сердце, осветляется душа. Но все равно жаль невозвратно уходящих дней, месяцев, лет.
– А вот мне – ничего не жаль, – отвечала своим тихим голосом Люба. – Я почему-то живу с таким чувством, что если чему-то и суждено случиться, то не надо торопить это грядущее, оно придет помимо нашей воли. Неважно – плохое или хорошее. Но я жду хорошее и пугаюсь только одного – как бы не проглядеть, не проспать, не потерять в повседневной сутолоке то единственное, главное, без чего не прожить. А плохое… Да бог с ним, с плохим. Придет и – уйдет. Не помним же мы о злой, гавкающей на тебя, собаке, когда с опаской ее обходим. Обошли и – забыли. Надо уметь не помнить худое. Вернее, не ставить это худое наперед.
Они мало обращли внимания на то, что ели, и на то, что пили, как мало обращали внимания и на сидящих за столиками людей. Они даже придвинулись друг к другу, вернее, она оставалась на своем месте, а он переместился на самый угол стола. Она наклонилась к нему, и он наклонился к ней. Его лицо раскраснелось, у нее выступил румянец на щеках.
Они еще не осознавали, как соскучились по друг дружке, но уже ясно понимали, как им хорошо вместе и что они могут сказать друг другу почти все.
Но приступил момент, когда их время истекло и надо было встать и уйти. Ей – к себе в отделение больницы, ему – к себе на службу. И оба вдруг почувствовали неловкость, будто только что наговорили друг другу что-то такое, о чем надо было молчать, оба засуетились, пряча глаза, оба сказали друг другу привычное «до свидания» и – разошлись.
Оба вдруг, каждый наособицу, вдумались в это привычное прощальное, но дающее надежду на встречу в недалеком будущем – «до свидания…»
«Будет ли это свидание?» – сомневался он.
«Надо ли нам еще встречаться?» – сомневалась она.
«Столько лет прошло, а я все еще, как мальчишка, наивно верю, что меня может полюбить такая женщина, как Люба», – мучился он запоздалым раскаянием.
«И где была моя голова, когда выбирала этого… Курицина? Ведь был же рядом Миша, любил меня, и я это ясно видела…» – терзала себя запоздалыми укорами и Люба.
Но уже ни в этот день, ни в последующий они не могли не думать друг о друге.
Между тем жизнь и события в ней протекали своим чередом. Человечек Владимира проник в лабораторию Михалчика и принес пленку. В нужном месте пленку ту напечатали, Белов долго разглядывал снимки, ничего особенного для себя на них не находя: была снята его промысловая база, его банька, недалеко от баньки, у ручья, – ватага плещущихся женщин в чем мать родила. Одно было плохо: базу его, Белова, слишком хорошо знали в районе. Да и в области также.
Соображая, как поступить, Владимир поехал к Курицину.
Виктор Николаевич имел внешность приличную, сложение крепкое, здоровье отменное. Посаженные близко глаза, книзу от них – прямой, правильной формы, нос, еще ниже – тонкие губы. Повадками, дерганьем головы и впрямь чем-то напоминал птицу. Но курицу или какую-то иную – сказать было бы трудно. Говорил громко и, казалось, уверенно, речь пересыпал грубоватыми, а подчас и пошлыми шутками. Однако за этой кажущейся уверенностью пряталась личина перестраховщика, а за грубостью и пошлостью – желание подделаться «под народ», мол, мы тоже из того же корыта… Курицин был выходцем из семьи материально состоятельной, где отец служил начальником некоего учреждения, а мать всю свою жизнь преподавала в вузе. Этим и, конечно, связями с нужными людьми и объяснялось скорое выдвижение младшего Курицина, сначала в райком партии, затем в директора леспромхоза.
Белов о том хорошо знал: познакомившись с Курициным в студенческие годы, бывал в доме приятеля, видел, как тот живет и чем дышит семья, и постарался быть ему хоть в чем-то полезным, соображая по-своему, что надо каким-то образом в жизни пробиваться, для чего требуются нужные люди и нужные связи. Из этих же соображений познакомил Курицина с сестрой Любой, и та Курицину понравилась. Понравилась чистотой, непосредственностью, жизнерадостностью и перспективами будущего врача, что для самого Курицина имело первостепенное значение, так как он хотел быть здоровым всегда.
…Белов застал приятеля за обеденным столом. Приняв, наконец, решение, Владимир сел на придвинутый к нему стул, дождался пока поставят перед ним чашку чаю, отхлебывая, спокойно наблюдал за хозяином.
Ел Курицин так, будто боялся, что гость съест больше него. Не прожевав одну котлету, тянулся за другой, тут же тыкал вилку в кружок колбасы, а глаза при этом останавливались на холодце. Все это очень напоминало какую-то сложную настольную игру, где требовались внимание и скорость.
Потянулся, предположим, человек к колбаске, а Курицин уже ткнул вилкой. Ткнул со смешком, ухмылочкой, со словцом колким и вроде незлобливым, мол, кто успел, тот и съел. И колбаску ту – в рот, хотя между зубами еще торчит кусок котлетки. Потянулся человек к графинчику с морсом, а Курицин уже ухватил ручищей и льет себе в стакан, а потом уж и гостю.