– Старикан – член, эт я и без тебя понял, а ты-то, пацан, сам кто? – оскалился тот наглой ухмылкой.
Заржали и рядом стоящие подельники.
– Я тот, чье добро ты сейчас пьешь и жрешь, – все с той же ненавистью процедил сквозь зубы Белов.
– Пачкун, значит. А я собирался оптом скупить твои картинки и выбросить на мусорную свалку. Больно они мерзопакостные, искажающие, так сказать, действительность. А халявы такой у меня по всей Москве по горло. Не здесь, так в другом месте, везде примут.
– Извинитесь, а то…
– Че – «а то»?..
Но Николая уже держали сильные руки подручных обидчика, ожидая, видно, от вожака какого-то сигнала.
– Пускай живет. Пока живет… – кивнул им вожак, и вся компания медленно удалилась из зала.
– Брось их, Коля, – успокаивал Белова знакомый еще по академии художник по фамилии Кузьмин. – Этой мрази сегодня на каждого нормального человека по паре.
– А кто это? Почему он так ведет себя? – продолжал недоумевать не успевший остыть Белов.
– Авторитет какой-нибудь. Сейчас ведь в России куда ни плюнь, обязательно попадешь в авторитета. Обычные граждане вывелись. Поэтому лучше отойти в сторону.
– Да сколько ж можно отходить?
– Война только начинается, и ты, Коля, уже вступил в нее своими картинами. Поберечь силы надо бы, прикопить, они нам всем еще ой как понадобятся.
И правда, слушая Кузьмина, размышлял между тем Белов. Россия еще даже и не поняла, что ее втянули в очередную междуусобную войну. Не понял и он, большую часть года проводивший за работой в Сибири среди нищих, но вполне нормальных людей. Нормальных своим здоровым нутром, отношением к жизни, к окружающим. Готовых прийти на помощь, если в таковой возникнет нужда. Бескорыстных и чистых душой. Путь где-то в словах, в повседневной обыденности не поминающих Бога и редко посещающих церковь, но по образу жизни и сути своей – глубоко верующих.
Белов вдруг почувствовал легкую, сосущую сердце грусть. С любовью подумалось о старике Воробьеве – уж над ним-то в Ануфриеве так вот, как над профессором, никто бы не посмел глумиться. И в том великое преимущество доживающего свой век Евсеевича – не быть униженным каким-нибудь «авторитетом». Здесь же – все возможно: и подходы, дабы утвердиться среди себе подобных, иные, и размах, и глубина падения.
Стеблов к тому времени уже успокоился, протирал запотевшие очки, пробовал шутить. День был бесповоротно испорчен.
Постояли еще, выпили, и через некоторое время художники засобирались уходить, взяли с собой и профессора. Белов остался один на правах хозяина, которому надо было еще решить с устроителями презентации, когда можно будет забрать картины, и уложился в каких-нибудь полчаса. Зал был уже пуст.
С не покидавшими его тягостными мыслями направился к выходу. Уже выйдя из здания, лицом к лицу столкнулся с неким молодцем и тут же почувствовал резкую боль в груди. На миг мелькнула перед глазами ухмылка молодца, и Белов потерял сознание.
О том, что Николай в больнице между жизнью и смертью, сообщила телеграммой жена его Людмила, и Евдокия срочно засобиралась в Москву. Данила Афанасьевич проводил жену на поезд: сам он поехать не мог, и не потому, что не на кого было оставить дом, – за ним по крайности могла доглядеть племянница Люба, – иные дела удержали, дела, от которых зависело, быть или не быть участку.
Примерно за месяц до случившегося вызвал его к себе директор коопзверопромхоза Григорьев. Долго и нудно мямлил, толкуя что-то о сокращении численности зверья и копытных животных, о невозможности за приличную цену сбыть продукцию, о необходимости поиска новых форм и способов выживания.
– Ты бы уж, Петрович, сказал напрямую: че вызвал-то? – спросил наконец не выдержавший Белов.
– С тобой, Данила Афанасьич, действительно лучше говорить напрямую. Дело же вот в чем. Племянник твой Владимир представил в область некий проект обустройства на базе твоего участка зоны покоя для зверья и копытных – ну что-то вроде заказника с заготовкой здесь же ореха и лекарственного сырья с тем, чтобы зона имела средства для содержания охраны и оборудования кордона. В общем, он просит передать ему в аренду твой участок аж на сорок девять лет.
– А почему не на все сто? – резко спросил Белов. – Иль боится, что столько не проживет? Я так думаю, с такими-то аппетитами и до половины не дотянет.
– Черт его знает, что он там хочет и чего боится, – нервно ходил по кабинету Григорьев. – Но машина запущена, и мое начальство на его стороне. Я же им объяснил, что твой участок – и без того зона покоя, где лучший во всей системе промхозов области порядок. Так они мне тут же довод, дескать, мы хорошо знаем заслуги Данилы Афанасьича, но он ведь уже давно пенсионер, трудно ему заниматься участком и пора бы уже передать его в другие надежные руки.
– Это Вовкины-то надежные? – горько усмехнулся Белов. – Этот за-ради скорой наживы все подряд выкосит: и лес, и орех, и зверье. Был он тут у меня как-то недавно и толковал все о том же, мол, ты, дядька, уже старый, передай мне участок. Обещал сберечь его в том состоянии, в каком я его содержал почитай полвека. Так я турнул его чуть ли не взашей, а он оскалился и говорит мне: ты, мол, не понимать, против каких сил идешь… Все одно, мол, придется хвост поджать. Я чуть за ружье не схватился – жена на руках повисла. Всадил бы в гаденыша заряд картечи. И он о том знат, однако ж все одно лезет. Что до моей старости, то я еще любого молодого за пояс заткну. Кто, скажи, за последние лет тридцать обошел меня по показателям промыслового сезона? Разве в чем малом, в заготовке какого-нибудь бадана, к примеру?..